Элеонора Павлюченко - В добровольном изгнании [О женах и сестрах декабристов]
В 1853 г. в результате хлопот И. А. Фонвизина его брату разрешили досрочно покинуть Сибирь (кстати, за счет брата) и поселиться безвыездно в имении Марьине Бронницкого уезда Московской губернии. Наталья Дмитриевна последовала за мужем через месяц в сопровождении жандарма, старой няни, разделявшей изгнание, М. Д. Францевой и двух приемных девочек. Едва она прибыла в Москву, как явился чиновник от генерал-губернатора с требованием о немедленном отъезде в Марьино. Михаил Александрович прожил здесь недолго: он скончался 30 апреля 1854 г. Энергичная вдова два года занималась расстроенным хозяйством, а в начале 1856 г. тайно, под видом поездки в свои отдаленные имения, отправилась к друзьям в Сибирь. Этому предшествовала переписка со старым другом мужа — Иваном Ивановичем Пущиным, вполне красноречиво доказывающая, что «любви все возрасты покорны». В 1857 г. по велению сердца (а также по совету чудотворной иконы!) 52-летняя Н. Д. Фонвизина сочеталась браком с 59-летним декабристом. Ее дом в Марьине, а потом в Москве всегда славился радушием и гостеприимством, в нем находили приют друзья (здесь умер в 1865 г. декабрист П. С. Бобрищев-Пушкин). Нуждавшиеся, странники и юродивые получали теплый угол и кусок хлеба.
И сегодня в центре Бронниц, у старинного собора, можно увидеть могильные памятники, поставленные Н. Д. Фонвизиной. Под ними покоятся три декабриста: Михаил Александрович Фонвизин и его брат Иван, Иван Иванович Пущин. И даже здесь Наталья Дмитриевна действовала с вызовом: в царствование Николая I, до амнистии декабристов, до возвращения изгнанникам чинов и званий, она смело назвала Михаила Александровича «генерал-майором»…
К концу 1835 г. осужденным по первому разряду «государственным преступникам» указом царя срок каторги был уменьшен на два года, осужденные по второму разряду, которым оставалось шесть месяцев тюрьмы, освобождались тут же, однако переписка между Петербургом и Иркутском по поводу поселения шла как раз полгода. Срок третьеразрядников истекал 14 декабря 1835 г. Среди последних был Штейнгель, но и он несколько месяцев ждал указа о месте поселения.
По указу 1835 г., на поселение выходили девятнадцать человек, в том числе женатые Анненков, Ивашев, Волконский и Никита Муравьев. Иван Анненков с семьей получил Туринск (как и Ивашев), с 1840 г. жил в Тобольске. Волконские и Никита Муравьев с дочерью обосновались под Иркутском в селе Урик.
«Милые мои Катя и Лиза, — пишет А. И. Давыдова дочерям 12 июня 1836 г. — Я не имею ни духу, ни времени много писать к вам сегодня. Хочу наглядеться на милую Нонушку перед ее отъездом, побыть побольше с Никитой Михайловичем».[224] Многие, как Муравьев с Давыдовыми, расстались навсегда.
Последними, летом 1839 г., в разряд ссыльнопоселенцев были переведены Давыдов, Трубецкой и Юшневский. Давыдовых отправили в Красноярск, Трубецких и Юшневских — под Иркутск (в села Оек и Малая Разводная).
Итак, большая декабристская семья разрушилась. Всех разбросали по разным уголкам Сибири. «Петровский завод крепко опостылел нам, а бог знает, не придется ли о нем горевать, — такова судьба наша!» — пишет А. И. Давыдова Фонвизиным 6 июня 1838 г., накануне освобождения с каторги.[225]
Действительно, как ни парадоксально это звучит, на каторге заключенным в каком-то смысле жилось легче, чем в самых разных, часто весьма отдаленных и диких, уголках Сибири. Разобщенность с друзьями и единомышленниками, произвол местных властей, бескультурье, отсутствие медицинской помощи, скудное питание… Всегда горе, невзгоды и житейские трудности легче переносить с друзьями, чем в одиночку. «Признаюсь вам, — пишет Александра Ивановна Фонвизиной уже из Красноярска, — что нескоро сроднюсь я с теперешнею жизнью. Привыкши быть в Чите и Петровском как бы в кругу родных столько лет, не перестану жалеть о прежнем образе жизни».[226] Еще через полгода, в мае 1840 г., родным: «Здоровье паше вообще изрядно: весна началась здесь очень рано, и дети пользуются ею с великою радостию. В первый раз мы были все, тому два дни, за городом, и дети счастливы были как нельзя более: рвали, выкапывали цветы и, возвратясь, сажали в своем садике. Но они все сожалеют о Петровском. Там были у них маленькие друзья и мы все жили, как одно семейство».[227]
Подневольная жизнь, суровый климат, переживания, беспокойства, нужда — все это, конечно, не проходило бесследно. Поэтому так часто в письмах женщин слышатся жалобы на раннюю старость. «Нынешней зимой мы все немного в семье пострадали — от простуды, а мы, я думаю, с мужем — от старости, — пишет 37-летпяя Давыдова. — В Сибири она как-то скорее приходит, не для туземцев, а для такого рода переселенцев, как мы: из товарищей мужа трех не найдете без седых волос и заметных морщин, хотя стариков не много. Если бы кто из знакомых наших в России увидел нас теперь, то уж верно бы не узнал».[228]
Амнистия, а вместе с нею разрешение вернуться на родину, пришла тогда, когда ее уже и не ждали: через тридцать лет после воцарения Николая. По желанию нового царя, манифест вез в Сибирь Михаил Волконский, сын декабриста, уже служивший чиновником в Сибири и оказавшийся в Москве. Однако тех, к кому манифест относился, в живых осталось совсем мало. К 1856 г. в Западной Сибири жили тринадцать декабристов (в том числе Бригген, Якушкин, Штейнгель). В Восточной Сибири — двадцать один человек, считая троих осужденных по Оренбургскому процессу[229] (в том числе Трубецкой, Волконский, Фаленберг).[230]
Сибирскую ссылку пережили восемь из одиннадцати декабристок: первой умерла А. Г. Муравьева (1832 г.), еще в Петровском заводе; через семь лет после нее — К. П. Ивашева, на поселении в Туринске; Е. И. Трубецкая похоронена в 1854 г. в Иркутске, в одной могиле с тремя детьми.
Раньше других в Европейскую Россию вернулись А. В. Розен и Е. П. Нарышкина с мужьями, отправленными на Кавказ в 1837 г. Давыдова, Ентальцева и Юшневская приехали на родину вдовами, схоронив в Сибири мужей, ради которых отправились в добровольное изгнание. К тому же Ентальцеву и Юшневскую не выпускали из Сибири десять лет после смерти мужей.
Освобождение по амнистии вызвало бурю возмущения прежде всего в среде самих декабристов: они по-прежнему оставались под полицейским надзором, им запрещалось жить в столицах. Мнение прогрессивной общественности выразил А. И. Герцен на страницах «Полярной звезды»: «…Не хватило великодушия дать амнистию просто, без оговорок; а прощаются они с разными уловками насчет раскаяния, поведения, да еще на основании особых правил…
Надо по крайней мере двадцать пять лет ссылки, чтоб русский император мог почти-простить политического преступника. Да оно уже, конечно, и не опасно! Когда политический преступник был обвинен, вероятно, он уже был не дитя, а после такого долгого наказания правительство может быть уверено, что прощает старика незадолго до смерти».[231]
…Сергей Григорьевич Волконский вернулся из Сибири в канун семидесятилетия. Марии Николаевне исполнилось пятьдесят, что по тем временам означало старость. Но все же ей оставалось еще семь лет жизни — в кругу детей, внуков, с мыслями о прожитом и пережитом.
Природа щедро одарила Волконскую, дав ей своеобразную красоту, ум и отчасти характер, отшлифованный хорошим воспитанием, полученным в семье Раевских, чтением книг (она владела, как родным, английским и французским языками, «пустых» же книг никто не видал в ее руках); замечательный голос и музыкальные способности.
М. Н. Волконская
Акварель Н. Бестужева. Петровский завод. 1837 г.
Зинаида Волконская писала когда-то, что жизнь Марии Николаевны «запечатлена долгом и жертвою». О совести и долге много говорит и сама декабристка. Накануне отъезда в Сибирь она сообщает «нежным, хорошим, чудесным и замечательным сестрам» о том, что счастлива, потому что «довольна собой».[232] А вот что пишет она В. Ф. Вяземской, жене поэта, прожив полгода в Благодатском руднике:[233] «С тех пор как я уверена, что не смогу вернуться в Россию, вся борьба прекратилась в моей душе. Я обрела мое первоначальное спокойствие, я могу свободно посвятить себя более страдающему. Я только и думаю о той минуте, когда надо мной сжалятся и заключат меня вместе с моим бедным Сергеем; видеть его лишь два раза в неделю очень мучительно; и верьте мне, что счастие найдешь всюду, при любых условиях; оно зависит прежде всего от нашей совести; когда выполняешь свой долг, и выполняешь его с радостью, то обретаешь душевный покой».[234]
Когда читаешь первые сибирские письма Марии Николаевны, создается впечатление, что молодая женщина, натура романтически-страстная и горячая, пытается убедить не только близких, но и прежде всего себя в правильности своего поступка, в прочности чувства к Сергею Волконскому. «…Чем несчастнее мой муж, тем более он может рассчитывать на мою привязанность и стойкость», — пишет она 12 февраля 1827 г. свекрови.[235] Даже в этих письмах, в которых Волконская беспрерывно пишет о муже («я совершенно счастлива, находясь подле Сергея»,[236] «Я довольна своей судьбой, у меня нет других печалей, кроме тех, которые касаются Сергея»),[237] чувствуется больше жертвенности и гордыни, чем самоотречения во имя любви (как у Александрины Муравьевой).